Курьер явился и вытянулся перед начальником.
– Что ты? где ты? – закричал он на него, – куда ты уходишь… Я занят, а тут без доклада… Смотри… смотри… что это такое? что это такое? я тебя спрашиваю.
И разгоряченный начальник указывал пальцем на Петрушу.
– Ты видишь это? а? видишь?
– Виноват, ваше превосходительство, я только на минутку отлучился по нужде, – произнес курьер, искоса взглянув на Петрушу.
– Ты не знаешь, болван, своей обязанности! По нужде! А от твоей нужды происходят здесь беспорядки! Нужды не должно быть, когда ты на службе. В другой раз я тебя за это выгоню… я тебе прощаю это в последний раз… слышишь? в последний.
Когда курьер вышел, начальник сделал несколько шагов и полуоборотом обратился к Петруше.
– А вы, – сказал он, – как же вы осмеливаетесь входить к своему высшему начальнику без доклада? И какая может быть у вас до меня необходимость?.. Вы понимаете, какое расстояние между мною и вами?.. Отвечайте.
– Ваше превосходительство, – отвечал Петруша, – я виноват, простите меня; только крайность… я служу усердно два года и пять месяцев без всякого жалованья; я всякий день хожу из Галерной гавани…
– Что мне за дело до вашей Галерной гавани? – перебил генерал. – У вас есть непосредственный начальник: вы должны обращаться с вашими нуждами к нему, а не ко мне… как же вы можете лезть ко мне сюда, со всякою глупостью? Что это за своевольство! И как вы можете самого себя рекомендовать… Что это такое?.. Извольте выйти вон.
И начальник энергическим жестом указал Петруше на дверь.
– И знайте, – прибавил он, – что такая с вашей стороны дерзость не может всегда пройти вам даром. Пошлите ко мне сейчас вашего столоначальника.
Столоначальник в одно мгновение ока явился перед начальником и вышел из генеральского кабинета бледный. Он накинулся на Петрушу. Петруша вспылил и, не давая себе отчета в словах, не помня, что он говорит, объявил, что он подает в отставку, и тотчас выбежал из департамента.
Он едва очнулся на половине дороги.
«Что я сделал, – подумал он, – и что я буду делать теперь?»
В совершенном отчаянии он возвратился домой, а дома ожидало его новое горе.
Старушка мать бросилась ему навстречу. На ней лица не было. Она объявила ему, что Таня лежит в обмороке; что вскоре после его ухода в департамент она выбегала в кухню, шепталась с кухаркой и, возвратясь из кухни бледная как смерть, вдруг схватила себя за голову и грянулась об пол; что, когда ей расстегнули платье, на груди нашли смятую записку и что кухарка призналась, что эта записка отдана ей лакеем генеральского сына с просьбою доставить ее барышне.
И старушка подала записку сыну.
Петруша в эту минуту забыл о своем собственном горе. Он помертвел, выслушав мать, и с нетерпением, дрожащими руками, раскрыл записку.
Она была без подписи и вот какого содержания:
«Отношения наши должны кончиться. К тому же я не давал тебе клятвы в вечной верности. Я более не могу с тобой видеться, ты сама поймешь причину, если я тебе скажу, что я женюсь. Прошу тебя быть благоразумной и не делать никаких скандалов – это ни к чему не поведет. Поверь, что я все, что могу, для тебя сделаю, – свои обязанности в отношении к тебе я очень хорошо понимаю; свидание же наше бесполезно, теперь ни к чему не послужат сцены; а я надеюсь, что ты не откажешься хоть в этот раз принять от меня небольшую сумму, которая поможет тебя обеспечить и которую ты вскоре получишь через моего поверенного, о чем я уже распорядился…»
Петруша пробежал эту записку, смял ее в руке и положил в карман. Матрена Васильевна смотрела на него, ожидая, что он передаст ей содержание записки; но Петруша сказал только:
– Пойдемте, матушка, к Тане.
Когда они вошли в комнату, где Таня лежала на постели, Петруша подошел к ней. Таня открыла глаза и посмотрела блуждающими, бессмысленными глазами на брата и на мать. Петруша припал к ней, давясь слезами, и повторял захлебывавшимся голосом:
– Полно, Таня, успокойся, Таня!.. Бога ради, не мучь себя напрасно.
Матрена Васильевна со стоном и оханьем говорила:
– Голубушка моя, что с тобою? что ты чувствуешь? скажи нам.
Но Таня ничего не понимала и ничего не отвечала. Петруша обратился к матери и сказал:
– Маменька, я побегу за лекарем, а вы покуда не трогайте ее.
У Тани сделалось воспаление в мозгу. Две недели она была почти в безнадежном состоянии. Петруша и мать не отходили от нее. На это время конопатчик Тимофей почти поселился у них: он бегал за лекарством в аптеку, к фельдшеру, заведовал всем и распоряжался, потому что Матрена Васильевна бросила все. Таня выздоровела. Она так изменилась, что ее было узнать невозможно. По целым часам она сидела сложа руки и не говоря ни с кем ни слова. Ласки брата и матери были ей в тягость, и она отвечала на них с принуждением…
В одно из последних чисел октября, дней через восемь после того, как Таня встала с постели, вечером поднялся сильный ветер, вода начала выступать и разливаться за плетни по огородам, выходившим к самому взморью. Во всей Гавани поднялась страшная тревога и суматоха Везде загорелись огоньки. Все перебирались и переносились на свои чердаки. В каждом домике раздавались стоны и оханье старух, крик женщин, визг детей. Ветер к ночи усилился. Вода прибывала, затопив ближние к взморью улицы, и пробиралась в подполья. Ночь была такая темная, хоть глаз выколи. На Адмиралтейской башне горели уже три фонаря. Матрена Васильевна, Петруша и кухарка перетаскивали также кое-какие вещи получше на чердак. Таня помогала им, и на замечания матери: «Ты уж не трогай: мы всё это без тебя сделаем… Куда тебе! Ты еще такая слабая, еще, сохрани бог, простудишься да опять сляжешь», – Таня отвечала: «Ничего, я совсем теперь здорова, вы не беспокойтесь обо мне», – и бегала вместе с другими снизу на чердак. Вода у их домика остановилась на половине завалины, потому что он стоял немного выше других, но все пространство от их завалины до другого домика по ту сторону канала было затоплено. Огоньки в окнах отражались и трепетали в мутной воде, которая ходила волнами и с плеском ударялась в стены домов, разливаясь и проникая во все щели и подмывая шаткие их основания. Издали по временам раздавались протяжные крики, заглушаемые стоном и свистом ветра. Ветер, однако, понемногу начинал стихать.